М.Л. Гаспаров «К книге С. В. Шервинского»

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Из книги Е.С. Дружининой (Шервинской) «Бессмертие. Из истории семьи Шервинских»

 

Поэту, который пишет оригинальные стихотворения, нетрудно составить и — при возможности — издать свои избранные произведения: он знает и помнит, как они перекликаются друг с другом, ему легче свести nв сборнике концы с  концами.

Поэту-переводчику, которому приходилось переводить самых разных лириков с самых разных языков, свести их в единый сборник «избранного» бывает труднее: приходится или подчеркивать их пестроту, как в музейной витрине, или, наоборот, навязывать им мнимое сходство своим собственным переводческим почерком, или — и это самое трудное — вдумываться в  несхожее, ловить в нем незаметное глубинное сходство и опираться в подборе именно на него.

Поэту-переводчику, который переводил не только лирику, но и большие жанры — поэмы, драмы разных эпох, — бывает всего труднее. Здесь каждый памятник знаменит, каждый заведомо не  похож на другой, здесь невозможно и не нужно придавать им искусственное сходство, здесь переводчик может только склониться перед переводимым текстом, передать свое уважение читателю и предоставить читателю самому ощутить сквозь эти переводы сменяющийся и преемственный стиль эпох.

Сергей Васильевич Шервинский (1892–1991) был оригинальным поэтом: ему удалось издать «Стихи разных лет» (1984), в которые вошла, конечно, лишь малая часть сочиненного им. Он был переводчиком лирики  — от Катулла до Абу Нуваса и от Бодлера до Саят-Новы: ему удалось издать антологию «Круг земной» (1985), как бы отчет за семьдесят лет профессиональной работы. Теперь, уже посмертно, издается сборник его переводов в больших жанрах — это драмы для чтения, между первой и последней из них более двадцати веков. «Драмы для чтения», подчеркиваем мы, потому что и  «Сказание об Орфее», и «Пандора» для сцены никогда не назначались, а постановки Софокла, Еврипида и Расина на нашей сцене — великая редкость.

«Каждый памятник знаменит, переводчик может только склониться перед текстом, передать свое уважение читателю» — какими средствами? Конечно, точностью перевода; а в больших жанрах — двойной точностью перевода: чтобы каждая строка была точна и отдельно взятая, как бы в цитате, и в составе большого целого, подчиняясь его структуре. Этим мастерством С. В.  Шервинский владел безукоризненно; читать его переводы, держа рядом подлинник, — высокое наслаждение.

Перевод всегда существует на грани двух поэтик, он — равнодействующая двух сил: художественного языка подлинника и родного художественного языка. Грубее говоря, это всегда насилие или языка подлинника над родным, или родного языка над подлинником. В первом случае это перевод для писателей: цель его (прежде всего) — обогатить родной язык поэтическими приемами чужого. Во втором случае это перевод для начинающих читателей: цель его — пересказать им содержание тех книг, которых они не могут прочесть в подлиннике. В истории культуры эти два типа перевода чередуются.

Та техника точности, в которой выдержана эта книга, была выработана в  Серебряном веке русской поэзии, в 1900–1910-х гг. Для следующих поколений ее сохранили и усовершенствовали два поэта-переводчика, почти сверстники, сложившиеся в те самые годы: в Ленинграде — М. Л.  Лозинский, а в Москве — С. В. Шервинский. Любопытно, что оба были мастерами именно больших жанров: Лозинский тоже всю жизнь мечтал увидеть свои переводы классической европейской драмы, напечатанные единым корпусом, но ни он, ни мы до этого не дожили.

Советское время эту манеру высокой точности не жаловало: в ней виделся неподобающий аристократизм. Оно обзывало эту традицию поэтического перевода буквализмом. Буквализму противопоставлялся «творческий перевод» — когда переводчик как будто сквозь слова подлинника видит прямо изображенную в нем действительность и воссоздает из нее то, что нам близко и дорого, с собственным творческим размахом. Этот произвол бушевал в  массовой продукции стихотворного перевода до самых последних лет. С. В . Шервинский противостоял ему, сколько было сил. Но он помнил: крайности всюду вредны, и  у  оппонента тоже есть своя правда. Он прислушивался к голосу разума и редактировал свои переводы по нескольку раз (Софокла  — трижды): чтобы они, оставаясь переводами обогащающими, переводами для писателей, в то же время становились проще и доступнее всем.

Он прожил почти сто лет. Как перед Нестором, перед ним сменилось три поколения. Я застал его уже в  его последние годы: готовился к изданию давным-давно переведенный им полный Катулл. Он сидел за столом прямой, слепой и чуткий, редактирование шло на слух. Такое-то место неудачно. Читается русская строка; читается латинская строка. Самые главные латинские слова в точном переводе никак не могут вместиться в русский стих; нужно действовать обходом. Какие еще возможны словосочетания? через метафору? через народное просторечие? Предлагает он, предлагаю я, взвешиваются плюсы и минусы, оба варианта отвергаются. «Пятьдесят лет назад я бы мог себе это позволить, а сейчас не могу». Он еще раз вслушивается в  латинскую строку. А вот это русское слово, пожалуй, пригодится: на какое место в строке оно встанет? какие потянет за собой? а может быть, можно иначе? Вот и болванка строки; потом обкатка строки; потом проверка, как согласуется новый вариант со всем окружающим текстом. Каждый шаг — здраво мотивирован: все за, все против. Говорит только разум, никакой вкусовщины. «Постылый»  — не пойдет, слишком просторечно звучит, по-кольцовски. Но ведь и у Пушкина: «Постылой жизни мишура»? Тогда — другое дело, годится.

«Будем относиться по-доброму к историческим событиям — и тогда, может быть, и они будут добрее к нам», — сказал он, когда праздновалось его 95-летие. С тех пор я все чаще вспоминаю эти его слова.