Т. Л. Александрова, Т. В. Суздальцева «Души высокий строй»

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Памяти учителя

Вячеслав Андрианович Грихин… Его имя знакомо каждому, кто учился на филфаке МГУ в 1970–1980-х годах. Он производил впечатление с первого взгляда — неотразимым обаянием личности, неторопливой манерой говорить, какой-то удивительной «отеческой» улыбкой в уголках губ, с которой он общался со студентами, своей невероятной демократичностью.

Перед лекцией, в «курилке» под лестницей, куда он приходил почти всегда в самом начале перемены, ему можно было задать любой вопрос — касающийся не только его предмета, но и какой-нибудь важной для нас мировоззренческой проблемы. Он всегда старался ответить серьезно, даже если вопрос вызывал у него улыбку наивностью или попросту невежеством. Всю перемену он мог говорить, сам увлекшись темой, а прекращал разговор только со звонком на лекцию. Нередко уже даже на лекции он допускал небольшие «отступления», которые были продолжением разговора на перемене — если это не слишком далеко выходило за рамки намеченного плана. Иногда и после лекции, там же в «курилке», в ответ на настойчивые вопросы мог поделиться своим сугубо частным мнением относительно изучаемой темы и связанных с ней общепринятых концепций — всегда остроумно, изящно, а иногда и довольно едко. В аудиторию он всегда заходил минут через 5–7 после официального начала занятия  — стоял возле дверей и ждал, пока доберутся опаздывающие: не любил, когда его отвлекали.

Он никогда не «читал» лекции по бумажке, лишь брал с собой иногда книгу с закладками, чтобы точно воспроизводить цитаты. Он рассказывал — именно рассказывал — о том, что ему самому было близко, интересно, дорого. Нас тогда поражало — как можно почти полтора часа без всяких шпаргалок, не нарушая стройного плана повествования, без неоправданных повторов и пауз, гладко и грамотно говорить на определенную тему, не путаясь в фактическом материале. Поговаривали, что он, наверное, учит свои лекции наизусть. Дело, скорее всего, было в том, что он настолько глубоко был, как теперь говорят, «в теме», что мог просто импровизировать.

При этом его лекции удивительно легко было записывать — даже нам, первокурсникам, еще не слишком искушенным в студенческих навыках. Говорил он неспешно, иногда делая паузы или повторяя окончания фраз, разделы внутри лекции нередко подчеркивал риторическим вопросом. В начале каждой лекции кратко напоминал содержание предыдущей. Но это совсем не производило впечатления диктовки или школьной назидательности, а лишь придавало значимости и весомости его словам.

Уже потом, сравнивая лекции нашего года с годом предыдущим, мы увидели, что есть существенные различия не только в композиции и в нюансах подачи материала, но иногда и в самом подходе к каким-то явлениям древнерусской литературы. Должно быть, по мере более детального изучения тех или иных текстов, с которыми ранее не были связаны его научные интересы, он немного корректировал свою точку зрения. Очевидно, результатом еще нескольких лет работы над лекционным курсом мог бы стать новый интересный учебник.

До знакомства с Вячеславом Андриановичем представление о древнерусской литературе у абсолютного большинства первокурсников было весьма смутное: частушечно-аляповатые былины из школьной программы младших классов да «Слово о полку Игореве» — некая малопонятная глыба, которая, в лучшем случае, ассоциировалась с оперой, а не с текстом. И вот мы, вчерашние выпускники советской школы, пришли на первую лекцию по древнерусской литературе. Первое, что мы услышали: «К исследованию любой культуры можно подходить только с категориями этой культуры. Древнерусскую литературу нельзя понять, не поняв мировоззрения русского книжника, для которого самое светлое в жизни, его нравственный идеал — это Христос». Такими словами открывался наш курс лекций по древнерусской литературе в феврале… 1983 года.

Его лекции — пример редкого мужества ученого и педагога. Во время последнего всплеска государственного атеизма он открывал перед нами новый, неведомый мир. Это была не примитивная, лубочная Русь советской пропаганды, а невидимый град Китеж, населенный подвижниками, алчущими и жаждущими правды. При этом чувствовалось, что лектор рассказывает о том, что знает не только по книгам. Все, что он говорил, было не просто изложением материала, а знанием, «пропущенным через себя», пережитым, ставшим личным убеждением. Но до конца мы это поняли только потом, когда нам стала ясна разница между глаголами «узнать» и «познать».

Мы с самого начала курса знакомились с жанрами церковной литературы, с историей христианства в Византии, в славянском мире и на Руси. Как бы невзначай, к слову, он говорил об отражении этого дивного мира и в литературе XIX века. Именно тогда мы услышали, что пушкинские «Отцы пустынники» — почти дословный перевод великопостной молитвы Ефрема Сирина, что поэма А. К. Толстого «Иоанн Дамаскин»  — поэтический пересказ жития святого, а одна из ее глав — переложение его погребального канона, что хвалебные оды поэтов XVIII века — не подхалимство, а пророческий глас литературы, призывающий сильных мира сего жить по совести и соответствовать своему высокому предназначению. Тогда же на лекциях мы узнали, что раз в год, в марте, в храме «Всех скорбящих радосте» на Ордынке поют Всенощную Рахманинова, и потом еще много лет ходили туда на эту замечательную службу. Он прекрасно знал православную Москву. Уже потом, год спустя, когда он лечил сердце в больнице санаторного типа, мы навещали его, и он ходил с нами в Донской монастырь, показывал горельефы храма Христа Спасителя, келью патриарха Тихона, место, где был убит его келейник Полозов, — тогда мало кто вообще знал об этом.

Нельзя не вспомнить лекцию, посвященную истории изучения «Слова о полку Игореве». Вячеслав Андрианович всегда говорил, что древнерусская литература далеко не исчерпывается «Словом», это уникальное произведение, но отнюдь не главное ее «лицо». В советское же время подход к «Слову» был крайне идеологизирован: ведь это было единственное произведение древнерусской литературы, «удостоенное высочайшего внимания» классиков марксизма-ленинизма, да еще, к тому же, одно из немногих, созданных вне церковной среды. С тех пор как в 1938 году на государственном уровне праздновалось 750-летие «Слова», отношение к этому тексту стало своеобразным мерилом благонадежности советского медиевиста. «Слово» было поднято на щит не только исторической и филологической наукой, но и, что самое страшное, идеологическим аппаратом КПСС. Нет, наверное, ни одного видного советского русиста-медиевиста, который хоть раз не высказался бы в научной или научно-популярной печати по поводу «Слова». Такое догматическое отношение, бесспорно, повредило репутации памятника в массовом восприятии и сыграло роль, прямо противоположную задуманной. Ничего, кроме отвращения, оно уже у большинства соотечественников не вызывало, а совершенно серьезные и искренние изыскания советских ученых невольно воспринимались нами через призму «идеологятины». «Не лепо ли ны бяшеть, братие…» — тупо заучивали наизусть миллионы советских школьников, весьма смутно понимая содержание и не видя в этом ни тех великих красот, ни того великого смысла, о которых вещал учебник. Только некоторые из нас, принадлежавшие к гуманитарной среде, краем уха слышали, что с этим памятником не все так гладко.

И вот мы, вчерашние школьники, узнаем, что, оказывается, по поводу этого текста не утихают научные споры, что он — не догма, а предмет тщательного анализа, что есть мнения, диаметрально противоположные тому, чему нас учили в школе. Это был настоящий шок для многих. Этот урок расширил не только наши научные познания, но и наши представления о свободе и смелости научной мысли. И дело было не в том, с чьей позицией мы соглашаемся, а в том, что можно и должно иметь свою и уметь ее защищать.
Вообще многие его лекции были построены по принципу диалога, полемики, столкновения личностей, позиций, точек зрения: «апологеты» «Слова о полку Игореве» и «скептики», «новгородцы» и «суздальцы», Нил Сорский и Иосиф Волоцкий, Максим Грек и митрополит Даниил, Иван Грозный и Андрей Курбский, патриарх Никон и протопоп Аввакум… Недаром одним из его самых любимых произведений был «Остров Борнгольм» Н. М. Карамзина: поэтика «открытого финала» привлекала его не только в художественной литературе.

Вячеславу Андриановичу был невероятно близок взгляд древнерусского летописца: человек оценивается с точки зрения той пользы, которую он приносит родной Русской земле. Одна из последних его книг так и называлась: «О, Русская земля!» И у него самого была та же привязанность к родной земле, не имевшая отношения ни к государству, ни к каким-то рациональным понятиям, глубоко народная, исконная (но не посконная!!!), естественная, как дыхание. Он принадлежал к тому поколению и к тому, уже, к сожалению, ушедшему культурному пласту, где еще было принято петь: петь самим, искренно, задушевно, без всякого «караоке». И то, чтó он пел — а пел он прекрасно, музыкальный слух сочетался с удивительно мягким, буквально, завораживающим тембром голоса — бархатного баритона (сохранился даже фрагмент записи), — говорило о нем тоже очень много. Это были народные песни-романсы на стихи известных в XIX веке поэтов: «Среди долины ровныя» (проф. А. Мерзлякова), «Тонкая рябина», «Степь да степь кругом» (И. Сурикова). И он очень удивлялся, когда любимые ученики — то ли от смущения, то ли от незнания  — не могли ему подпеть: «Ты что, русских песен не знаешь?»

Лекции Грихина у студенческой аудитории вызывали тогда неизменный восторг. Конечно, восприятию способствовало и необыкновенное обаяние его личности. Близкие его потом рассказывали, что, бывало, его принимали за священника, а как-то раз на празднике в Лавре пытались даже взять благословение, хотя никакими внешними атрибутами, вроде бороды, длинных волос, собранных в хвост, или особого стиля одежды, он не выделялся. В его внешности скорее было что-то от «свободного художника» или поэта, но без тени неряшливости: чуть отросшие темные волосы, зачесанные назад; водолазка или свитер. И при этом — смугло-янтарный, иконописный цвет лица, добрая медленная улыбка, синие глаза, излучавшие какой-то особый свет. Ходили легенды о том, что он собирался поступать в духовную семинарию, но какой-то «лаврский старец» благословил его «проповедовать в миру». Правда это или перенос в реальную жизнь известного литературного образа — кто знает? Но, действительно, именно таким можно было бы представить себе повзрослевшего Алешу Карамазова.

Тем не менее, при всей своей серьезности и при всем благообразии, он обладал недюжинным чувством юмора, любил шутки и даже весьма «развернутые» розыгрыши на грани мальчишеского озорства. Его супруга Елена Алексеевна рассказывала, как он однажды разыграл одновременно и семью, и одного из своих зарубежных гостей. Заметив во внешности последнего смутное сходство с императором Николаем II (главным образом, из-за бороды), он, буквально уже открывая гостю дверь, сказал своим: «Это один из потомков императорской семьи. Только не спрашивайте его об этом». В результате родные сгорали от любопытства, а гость был несколько смущен повышенным вниманием к своей персоне. В итоге разрешилось все благополучно: разобравшись, в чем дело, все дружно посмеялись. Правда, остроумие нередко дорого обходилось Вячеславу Андриановичу. Когда он читал лекции в Финляндии, его тамошние соседи, уезжая, просили его присмотреть за их лайкой. Поручение было совсем не обременительным, а при его любви к животным — даже приятным. Однако вскоре его вызвали «куда следует» и потребовали письменного объяснения, как он, советский человек, может выгуливать собаку империалистов. Грихин в ответ написал буквально следующее: «Собака не разделяет империалистических убеждений своих хозяев, потому что я, пользуясь случаем, провожу с ней идеологическую работу». Разумеется, больше ему выездной визы не давали.

Возможно, что-то в его поведении могло бы смутить ретивых ревнителей благочестия, особенно из неофитов: он не соблюдал постов, много курил. Правда, над этой своей привычкой сам часто подшучивал: «Человек слаб, а грех сладок». Но в нем было то, что дается только сосредоточенной и напряженной аскетической работой над собой: он никогда не давал воли гневу, был удивительно незлопамятен, никто не слышал от него слов осуждения в чей бы то ни было адрес, а его любовь к ближнему находила выражение в совершенно конкретных делах, в необходимой помощи и поддержке. Десять заповедей и Нагорная проповедь были для него не просто изложением этических норм, но живым смыслом жизни, «мерилом и зерцалом» собственной совести. Едва ли не самой его любимой цитатой из Священного Писания были слова Нагорной проповеди: «Да будет слово ваше да — да, нет — нет, а что сверх того — от лукавого». А Житие своего тезоименитого святого, Вячеслава (Вацлава) Чешского, он не просто знал и любил, но и нередко впоминал при случае, и, очевидно, видел в нем какое-то указание своего пути.

Удивляло нас в нем и полное отсутствие какой бы то ни было «фронды». Имея свою, четко определенную жизненную позицию, отстаивая ее в жестких условиях, он никогда не проявлял неуважения к оппонентам, всегда был подчеркнуто корректен со «старшими по возрасту и по званию». Для нас, вчерашних подростков с еще не выветрившимся бунтарским духом, знавших о развернутой против него травле, это было очень странно. И только потом стала понятна суть этого поведения — смирения в высшем смысле этого слова, «духа мирного», без ложного «самоуничижения паче гордости». Смирение это ничуть не мешало ему быть человеком чести, не противоречило тому утонченному благородству, которое было свойственно старой русской традиционной интеллигенции. Помнится, на одной из лекций Вячеслав Андрианович, рассуждая о понятии «раб Божий», сказал, что ничего унизительного для человека в таком названии нет: если человек ощущает себя рабом Божиим, ничьим больше рабом он никогда не будет. Именно таким рабом Божиим был он сам.

Он подчас несколько критически, если не сказать скептически относился к тому материалу, который представляли жития и даже летописные свидетельства, не раз советовал нам читать работу В. О. Ключевского «Древнерусские жития святых как исторический источник», но, тем не менее, очень любил повторять характеристику, данную тем же Ключевским преподобному Сергию Радонежскому: «Благодатный воспитатель русского народного духа». Для него вся русская литература, и в первую очередь, древняя, была тем самым «благодатным воспитателем», а для этого не важно, реальный или вымышленный персонаж стоит в центре произведения, происходили в действительности или сочинены автором те или иные события, важно то, какое воздействие оказывает все это на душу.

Уже в конце нашего первого учебного года, перед майскими праздниками, комитет комсомола грозными воззваниями агитировал всех принять участие в военно-патриотическом походе по местам боевой славы. Наше поколение сильно «доставали» этим военным патриотизмом — и хотя это было нужно и делалось, возможно, с лучшими побуждениями, исполнение было казенным и ничего, кроме внутреннего протеста, не вызывало. Так было и в этот раз. Жертвовать выходным никому не хотелось, все искали способа отвертеться. А тут Грихин, ни о каком походе, очевидно, не зная (едва ли он стал бы его срывать сознательно), в конце лекции как бы между делом проронил: «Я в воскресенье в Загорск еду. Кто хочет со мной — встречаемся в такой-то электричке в таком-то вагоне». В итоге, пошел ли кто-то в комитетский поход, мы как-то не запомнили, зато хорошо запомнили, что в Загорск (Сергиев посад), а точнее, непосредственно в Троице-Сергиеву лавру отправилась, наверное, добрая половина отделения, в том числе и примерные комсомольские активисты.

Для многих это был первый опыт посещения действующего монастыря, для многих — первый шаг к Церкви. Для кого-то вообще было открытием, что здесь и сейчас, рядом с нами, в нашем государстве, может идти монашеская жизнь. Это было Фомино воскресенье, Антипасха, 15 мая 1983 года. Народу в Лавре были немереные толпы, постоянно звучал колокольный звон, было солнечно, ярко, празднично и торжественно. То, что происходило, нисколько не напоминало экскурсию. Он просто показывал нам тот мир, который был бесконечно дорог ему самому.

Мы прошли по территории лавры, Вячеслав Андрианович полу-рассказывал, полу-спрашивал, какие моменты жития Преподобного Сергия изображены на фресках, показал место погребения Максима Грека (мощи еще не были обретены), рассказал о храмах. Зашли в Троицкий собор, он предварительно объяснил, где находятся мощи преподобного Сергия, напомнил, что иконостас — это Андрей Рублев, но в живой жизни храма, а не в музее. Потом, попросив нас подождать снаружи, еще раз зашел один, очевидно, приложиться к мощам — не хотел делать этого при всех, напоказ. Под пасхальный звон обошли Лавру кругом — в направлении крестного хода.

По дороге обратно Вячеслав Андрианович, опять-таки, как бы между делом, проронил: «Купите сегодняшнюю “Правду”. Там, говорят, разгромная статья на нашу книгу напечатана». И сам тут же, в киоске у станции, купил газету. Может быть, он, зная о грядущих неприятностях, поехал в Лавру за духовной поддержкой, а присутствие и любовь учеников, пусть и таких несмышленышей, какими мы были, помогали ему.

Автор статьи «Время искать. Заметки об атеистической литературе» (sic!), некто Н. Тарасенко, упрекал авторов за «тенденцию приукрасить, преувеличить роль церкви в истории и культурном развитии различных стран и народов». В вину ставилось и «неуемное восхищение православными святыми». Речь шла о книге «Древнерусские предания», составителем которой был профессор В. В. Кусков и в которой были напечатаны отрывки из Жития Сергия Радонежского в переводе Грихина. Ничего особенно крамольного в ней не было — пафос был чисто патриотический, а то, что в нее входили жития русских святых — так что ж? Из песни-то слова не выкинешь! Тем не менее, статья эта в некотором смысле сыграла роковую роль в судьбе Грихина. Так случилось, что Владимир Владимирович Кусков в это время уже второй учебный год читал лекции в Финляндии, и поэтому основной удар пришелся именно на Вячеслава Андриановича. Для него началась эпоха гонений.

Тон этих всего-то нескольких строчек откровенно попахивал «Воинствующим безбожником» послереволюционных времен. Для автора статьи это был эпизод в повседневной работе — доносом больше, доносом меньше. Для Вячеслава Андриановича — трагедия. Нет, не потому, что для него была важна оценка его труда газетой «Правда» — все это ничего, кроме горькой иронии, вызвать у него не могло. Но по его реакции можно было догадаться: он не случайно заранее знает о публикации — скорее всего, знает, и с чего вдруг именно на эту книгу упал взгляд «критика» из партийной газеты, чьих это рук дело.

На наше наивное удивление: «Неужели эта ерунда может иметь для Вас какое-то значение?» он только вздохнул: «Вы не понимаете, что за этим последует!» И последовало. Началось разбирательство во всяких парткомах и профкомах — ведь надо же было как-то реагировать на сигнал главной газеты государства.

Уже в процессе подготовки нашей книги нам попалась статья профессора филфака В. Е. Хализева «Отечественное литературоведение в эпоху господства марксизма-ленинизма (1930–1980-е годы)», где он говорит: «Зловещей приметой эпохи тоталитаризма было предъявлявшееся ученым требование признавать собственные ошибки». Большинство ученых так и делало: «Ритуал покаяния именовался самокритикой и невольно пародировал (выворачивал наизнанку) обряд исповеди». В своей статье Хализев называет «разнос» изданной В. В. Кусковым книги «Древнерусские предания» «последним рецидивом» подобных «проработок». Однако этот «рецидив» не совсем удался его организаторам: по крайней мере, одного человека им сломить не удалось.

Собственно, все, что требовалось от Вячеслава Андриановича, это покаяться в «воинствующей поповщине», официально и публично признать свою неправоту, о чем и написать письмо в редакцию «Правды». Да и его участие в этой книге было небольшим по объему: выдержки из Жития Сергия Радонежского и перевод В. А. Грихина занимали всего около пятидесяти страниц из почти четырехсот. Прямо в открытую говорилось: «Ты только подпишись под нужными словами, а думать дальше можешь, как хочешь. Поговорят и забудут». Но он этого не сделал. Удивлялся: люди, «прорабатывавшие» его на партсобраниях, в перерыве сами подходили, выражали сочувствие и советовали публично «побить себя в грудь», изобразить раскаяние. А он справедливо считал себя правым и каяться не собирался. Поэтому едва ли не больней самих «разносов» ранили его эти советы коллег, считавшихся друзьями. Ведь он не переносил даже самой мелкой лжи: «ей, ей — ни, ни, а что сверх того — от лукавого».

Поистине, его стойкость была сродни подвигу исповедничества: не приносить ни под каким предлогом жертвы идолу, потому что только так можно оставаться самим собой. Должно быть, это сильно злило тех, чьей обязанностью было «сломать непокорного»: как ни старались, а он не ломался. Прошел месяц, отпущенный государством на ответ, а «покаяния» не было.

Кафедра русской литературы поспешила дистанцироваться от книги, что вызвало новый всплеск партийного гнева, выразившийся в статье того же автора: «Чем счастлив человек? «Правда» выступила, что сделано?» («Правда». 1983. 16 июля). И тогда Вячеслав Андрианович остался с «проработчиками» один против всех.

Старшие поговаривали, что он поступает неразумно, серьезно рискуя карьерой из-за какого-то пустяка, но для него это не было пустяком, это было своего рода «безумием Христа ради». Одним из главных его объяснений, почему он не может отказаться от своей позиции, были слова: «Мне же тогда дети верить не будут». И доводы: «А как они узнают? И вообще, какое им дело?» — не действовали, потому что речь шла не о дешевой популярности лектора среди студентов, а о цене слова учителя, равной той жертве, которую он за свое слово готов принести.

Со стороны, по тому, как он спокойно, уверенно и достойно держался, можно было подумать, что все это дается ему легко. Но это было не так. Как ни странно, но нам потом казалось иногда, что именно у нас, по-юношески пылких и прямолинейных, он подсознательно искал понимания и душевной поддержки в том, чему удивлялись и чего не могли понять и принять умудренные опытом взрослые. Мы знали, что многие подписывали все что нужно, принимая «условия игры», и продолжали спокойно работать, сделали немало для науки и дожили до того времени, когда стало «все можно». А для Вячеслава Андриановича даже включение в текст научной работы обязательных «марксистско-ленинских» фраз было тяжким бременем. Отказ же от своих убеждений, пусть чисто внешний и формальный, был невозможен. Мы получили урок навсегда: душа важнее не только карьеры, но и, как потом оказалось, самой жизни. Любую карьеру и любые научные достижения при более благоприятных условиях можно превзойти, а подвиг можно только повторить.

Тогда, в ходе партийных проработок, от него потребовали включить в экзаменационные билеты вопрос «Атеистические мотивы в древнерусской литературе». «Да что вы? — сказал он. — Как я могу это сделать? Антиклерикальные — да, были, но атеистических и быть не могло. Студент прочтет вопрос, посмотрит на меня и скажет: “Вы что, Вячеслав Андрианович, идиот?” Но я же не идиот!» Он не только не «покаялся в поповщине», но и ни на йоту не отступил от своей позиции в преподавании древнерусской литературы — хотя бы из элементарной осторожности. Поэтому мы даже не сразу и не до конца поняли, насколько все было серьезно.

Бывало, он всеми силами заступался за коллег, на которых почему-либо начинались гонения. Теперь в помощи и поддержке нуждался он сам. В сущности, расправа, в духе времени, не была уж слишком жестокой: его не арестовали, не уволили, не лишили звания. Но все равно это все страшно давило морально, унижало, постоянно напоминало о неволе. К тому же основной курс лекций у него все-таки отобрали. Оставили небольшие спецкурсы и спецсеминар. В этот спецсеминар мы и попали.

Запомнилось: в конце первого курса, когда каждый лектор, набиравший спецсеминар, рассказывал о том, что имеет предложить будущим слушателям, Грихин говорил: «Мой спецсеминар рассчитан на четыре года. За меньший срок филолога-медиевиста не подготовить. Медиевист, конечно же, должен прекрасно знать Священное Писание…» — и далее в том же духе. Да, действительно, спецсеминар наш по тем временам был весьма и весьма нестандартным. Вячеслав Андрианович прочитал нам несколько установочных лекций, в которых рассказал о канонических и неканонических текстах Священного Писания, об основных христианских догматах, о Вселенских Соборах и других ключевых событиях церковной истории, о строе богослужения и системе богослужебных книг, об особенностях богослужения Великого Поста и т. п. Впоследствии он требовал, чтобы мы имели обо всем этом четкое представление, настоятельно рекомендовал ходить слушать канон Андрея Критского, Двенадцать Евангелий.

Если кто-то из нас пускался в отвлеченные философские материи, щеголял высокоумными терминами, Вячеслав Андрианович с самым невинным видом задавал совершенно конкретный вопрос, так или иначе связанный с темой выступления: «А с каким текстом Писания связан такой-то праздник?», «А реминисценции из какого псалма проходят через весь текст этого произведения?», «А что символизирует крестный ход на Пасху?», «А кто первым возвестил миру о воскресении Христа?», «А сколько всего Таинств существует в Православной Церкви?» Если в аудитории повисало смущенное молчание, он только сокрушенно вздыхал: «Ну, товарищи медиевисты! ТАКОГО не знать!» И занятие семинара плавно превращалось в лекцию.

Особо стоит сказать о том, как он принимал экзамены. Спрашивал довольно либерально, многое мог простить. На нашем курсе был случай, когда студент (и студент, надо сказать, очень добросовестный) перепутал от волнения Житие Феодосия Печерского с Житием Стефана Пермского. Рассказывал все верно, но  — не о том. Вячеслав Андрианович дослушал ответ до конца, потом мягко указал на ошибку и поставил пять. О подобных ошибках ходили легенды: кто-то перепутал Меркурия Смоленского с Авраамием Смоленским, Нестора с Никоном и т. п. А один наш товарищ, увидев в билете произведение, которое не успел прочитать, просто честно в этом признался, как сам потом объяснил, потому что врать Грихину в глаза не смог. Вячеслав Андрианович попросил его рассказать о том, что ему больше всего понравилось из прочитанного. Результатом, разумеется, тоже была пятерка, выведенная в зачетке каллиграфическим почерком. Кстати, почерк у него был очень четкий и изысканный, что тоже роднило его с древнерусскими книжниками.

Однако при всей своей снисходительности он совершенно не переносил списывания, безразличия к предмету, стремления схитрить, обмануть, выкрутиться. Говорили, что однажды он отказался принимать экзамен у целой группы, когда заметил у большинства на коленях учебники, конспекты или шпаргалки. «Не этому я вас учил», — сказал и ушел на кафедру. Вызвал по телефону ассистента, чтобы тот принимал экзамен вместо него, и все сидели, ждали, пока он приедет. Никакие уговоры и извинения не подействовали. Может быть, это и преувеличение — но что, как не легенда, отражает историческую правду, не замутненную житейским правдоподобием? Точно так же не переносил он измены своей профессии. Однажды пришел к нему один из бывших его учеников, сотрудник ИМЛИ. В ходе разговора, проходившего при нас, студентах, ученик упомянул какого-то своего однокурсника, тоже бывшего ученика Грихина, который разочаровался в филологии и пошел работать таксистом. Вячеслав Андрианович болезненно поморщился: «Разве я этому учил?»

Помним, у нас был настоящий шок, когда мы узнали, что наш любимый Грихин значится парторгом своей кафедры. Это звучало совершенно анекдотически, а между тем — было правдой, и более того — сознательной позицией. «В наших условиях единственный способ добиваться правды — давить на “партийную совесть”», — говорил он. И, надо сказать, действовал на этом поприще не без успеха. Много было случаев, когда он таким образом отстаивал правду, заставлял принимать решения по совести. Вообще коллеги, верующие и неверующие, считали его «ходячей совестью» кафедры и соразмеряли свои поступки с тем, как он на них посмотрит. Собственно, для него понятие совести было доминирующим, и не столь важно, какая она была — «партийная» или «религиозная» — уж кто на какую был способен. Поистине, и о нем можно было сказать словами Ф. И. Тютчева, посвященными В. А. Жуковскому:

В нем не было ни лжи, ни раздвоенья —
Он все в себе мирил и совмещал.

Три года — с 1981 по 1983 гг. — Грихина назначали председателем приемной комиссии по сочинению. И он, именно апеллируя к «партийной совести» коллег, несмотря на сильнейшее давление сверху, категорически отказывался учитывать какие бы то ни было подпольные списки тех, кого обязательно надо принять. Набранные им курсы были очень сильными. Так что, если бы не он, многим из нас не видать бы университета.

Однако при этом он старался щадить слабых абитуриентов, по возможности смягчая для них горечь неудачи. Уже в 1983 году, когда мы после первого курса были мобилизованы дежурить в приемной комиссии, пришлось быть свидетелем замечательной сцены. Одна абитуриентка подала апелляцию, получив двойку за сочинение, но, когда дошло дело до разговора с экзаменатором, у нее сдали нервы. Это был не спектакль, девушке действительно стало плохо. Вячеслав Андрианович принял соломоново решение: поставить ей тройку. Ему возражали, говоря, что сочинение, бесспорно, двоечное. Но он ответил: «Если она сейчас от нас пойдет и с метромоста бросится, это на нашей совести будет. С тройкой она все равно не поступит, но у нее будет время смириться с этой мыслью». Правда, такую мягкость он проявлял далеко не всегда. Если человек нагло требовал повышения оценки за абсолютно безграмотную работу, он спокойно, вежливо, но твердо ставил его на место.

Вообще он очень бережно относился к ученикам. Всех нас: абитуриентов, студентов и даже наших старших товарищей, аспирантов — в глаза называл «ребята», а в третьем лице — «дети». Никогда в нем не было «ученого снобизма», чувства превосходства, стремления «ткнуть носом» в ошибки или оплошности работы. Студентов он всегда назвал по имени (не по фамилии!), но на Вы — по старой академической традиции, и лишь иногда переходил на ты — это «ты» было особой наградой и непросто было его заслужить. Оно означало, что ты принят в «ближний круг» учеников, стал своим. И то оно перемежалось с обращением на Вы в официальной обстановке.

Ко всему живому: и к зверям, и растениям — он тоже относился очень нежно. И «твари Божьи» отвечали ему взаимностью. Сохранились его фотографии с разной живностью: со своими кошками, с собачками его мамы, Екатерины Емельяновны, с дачными индюками и даже с диким голубем на плече. Как-то, оказавшись у него дома, мы увидели на столе несколько, как нам показалось, пустых цветочных горшков под лампой. «Это кактусята», — пояснил он, перехватив наши удивленные взгляды. Каждый «кактусенок» был не больше горошины. А еще у него была черепаха Чапа, которая откликалась на его зов и карабкалась по брючине на колени. Зимой она обычно впадала в спячку под холодной водопроводной трубой. В зиму его смерти Чапа не проснулась. Тогда же пропала и кошка Антошка, послужившая родоначальницей целого клана пушистых черных кошек и котов в среде славистов-медиевистов не только нашей страны, но и Болгарии, Финляндии, Чехословакии и других стран, где у Вячеслава Андриановича были знакомые. И теперь, уже тридцать лет, приходя на его могилу, обычно встречаешь там какое-нибудь живое существо: бабочку, синичку, белку.

Как ученый Грихин находился еще, в общем-то, в начале пути. Список его работ по теперешним меркам невелик: кандидатская диссертация о Епифании Премудром, работа о древнерусских княжеских житиях, несколько талантливых переводов с древнерусского (Житие Преподобного Сергия, Слова Серапиона Владимирского), несколько ярких статей-предисловий — вот, пожалуй, и все. Его курс лекций, несомненно, должен был вырасти в хорошую монографию. Начал он и большую обобщающую работу по средневековым славянским литературам. Эти его планы отразились в тематике спецкурса, который, к сожалению, ему дали возможность читать только на вечернем отделении. Судя по тому, какие темы работ давал он нам, последнему поколению своих учеников (о трудах Максима Грека, Епифания Славинецкого, о барокко в русской литературе), его интересовали проблемы греческого, латинского и западноевропейского культурного влияния и просвещения, возникновение русского западничества.

Почему он не писал больше? — Вероятно, потому, что писать так, как хотел, было нельзя, а так, как требовалось, не хотел. Что-то писал для Издательского отдела Патриархии, частью это печаталось анонимно, частью ложилось в стол. Кстати, когда мы, уже работая у митрополита Питирима, показали ему фотографии Грихина, он сказал: «А я его помню». Помнил в лицо, не по имени — как большинство внештатных сотрудников.

Проживи Вячеслав Андрианович чуть дольше, для него, конечно же, открылось бы широкое поле деятельности. Каких-то полутора лет он не дожил до празднования тысячелетия Крещения Руси, после которого пали все препоны и исчезли все запреты. Хотя смерть его была внезапной, внутренне он, видимо, чувствовал ее приближение. Лаврские его знакомые потом свидетельствовали, что незадолго до смерти, рождественским постом, он исповедовался и причащался в Академическом храме Покрова.

Когда сейчас слышишь (а слышать приходится нередко) снобистские рассуждения недавно выучившихся «работников одиннадцатого часа» о том, что в нашей церковной науке за последний век «ничего хорошего не было» и что «в России вообще невозможно заниматься наукой», думаешь о таких людях, как Вячеслав Андрианович, «понесших всю тяготу дня и вар», о смысле их судеб, и приходишь к выводу: похоже, что, при всей важности высокого профессионализма в науке, Богу важна не «чистая наука» сама по себе, а то, с какими намерениями человек приступает к этим исследованиям, ощущает ли он свой научный труд подвигом веры, видит ли в объекте своих исследований нравственный смысл, свет Христов, просвещающий всех. И если да, то работа его не всуе, хотя бы она и не казалась значительной постороннему взгляду. Если же нет, никакие сотни публикаций самого высокого научного уровня с учетом всей существующей литературы по данному вопросу не заполнят внутренней пустоты.

Он был нашим научным руководителем, но это официальное название ничего не объясняет и ничего не говорит о его отношениях с учениками. Кто-то из учеников прилеплялся к нему, ища не столько собственно научного руководства, сколько, в каком-то смысле, духовного окормления. И недаром многие, кто приходил к нему учиться еще некрещеными, уже взрослыми принимали Крещение, а кто-то — и священный сан. У многих серьезная жизнь в Церкви началась именно благодаря Вячеславу Андриановичу. Для нас он был «благодатным воспитателем», таким же, как его любимый святой — для всей Русской земли.

Наверное, мы нередко бывали слишком навязчивы и не слишком деликатны, отнимали у него последние силы, и так скудевшие от тяжелой болезни сердца. Наверное, его семью несколько стесняло периодическое появление учеников в доме. Но для нас он был Учителем и просто родным человеком, нам хотелось ощущать и себя частью его семьи, а без него мы в самом прямом смысле осиротели.

Скончался он внезапно, 1 января 1987 года, в возрасте 44 лет. Хотя внезапность была относительна — болезнь сердца вытягивала из него жизнь на глазах. Похоронили его на тихом лесном кладбище неподалеку от его дачи. Тогда это место называлось «Платформа 55-й километр», а теперь обрело свое историческое название — Радонеж. Могилу, вместе с родственником, копали ученики — на тридцатиградусном морозе: все время от известия о его кончине и почти до самых похорон долбили мерзлую землю ломами, отогревая костром. По очереди ходили греться километра за три на дачу.

На могиле его стоит большой дубовый крест с резным изображением преподобного Сергия Радонежского в перекрестье — Игумен земли Русской благословляет своего верного послушника в путь всея земли…