Д. Дилите. Римская любовная элегия: Альбий Тибулл / Античная литература.
Из книги Д. Дилите
Античная литература
Пер. с литовского Н.К. Малинаускене
ISBN 5-87245-102-4
ГЛК, 2003. Обложка, 487 стр. Цена 150 р.
...Марк Фабий Квинтилиан писал: «В жанре элегии мы также можем соперничать с греками.
Самый безукоризненный и искусный ее творец, по моему мнению, — это Тибулл.
Есть люди, которые предпочитают Проперция.
Овидий настолько распущеннее их обоих, как Галл — грубее» (Χ 1, 93).
Как видим, Квинтилиан характеризует всех четырех элегиков.
От творчества первого из них, родоначальника римской любовной элегии
Корнелия Галла (69—26 гг. до н. э.), остались только небольшие фрагменты.
Альбий Тибулл (54—19 гг. до н.э.) был вторым.
Его элегии в рукописях XIV и XV вв. сохранились вместе со стихотворениями других неизвестных авторов. Обычно все обнаруженные там элегии издаются вместе и называются «Тибулловым сборником». Сборник разделяется на 4 книги. Первые две написаны Тибуллом. Одна посвящена возлюбленной по имени Делия. Это выдуманное имя, эпитет богини Дианы. Имеет ли книга какой-нибудь план, или она составлена по излюбленному в античности принципу разнообразия, — об этом ученые спорят [2, 262—265; 16, 34—65; 27, 5—83; 43, 1—56]. Возлюбленная из II книги названа именем богини возмездия Немезиды. И Делия, и Немезида, и возлюбленные других элегиков, как считается, были женщинами из низких слоев общества, чаще всего гетерами. Соперник, называемый поэтами мужем (соniunx), по-видимому, чаще всего был богатым покровителем этих женщин.
Список источников Тибулла, как и других римских поэтов, немалый. Одни утверждают, что на него оказала влияние эллинистическая поэзия [6; 24, 83—99], другие придерживаются противоположного мнения [40, 323—329]. Спорят, имел ли влияние на Тибулла Проперций [39, 96—108], или Тибулл на Проперция [40, 277—280] и т. п. Усматривается и влияние буколической поэзии, потому что в элегиях Тибулла встречаются и буколические мотивы [24, 75; 33, 132–151; 34, 17—28; 36, 70]. Эти споры и замечания ценны и интересны, но важнее подчеркнуть оригинальные черты поэзии Тибулла. Его творчество отличается от творчества Проперция и Овидия прежде всего тем, что современники Тибулла обычно фиксируют первичный образ и постоянно к нему возвращаются, а Тибулл — нет. Такая особенность его стиля была названа «скольжением мыслей» (Ideenfluchtung, slender style). Исследователи XIX в. и начала XX в. предлагали или удалить нелогичные, ненужные, по их мнению, строки, утверждая, что они кем-то присочинены позднее [1, 39; 16, 76—90], или переставляли двустишия, пытаясь найти их «настоящее» место [15; 32]. Однако такие усилия ни к чему не привели, потому что, несмотря на лучшие намерения, не удалось найти метода, который бы помог отличить строчки, написанные Тибуллом, от «поддельных».
Другие ученые пытались доказать, что элегии, основанные на ассоциативном мышлении, все же имеют обдуманную и точную композицию, опирающуюся на принцип симметрии [3; 30; 43]. Эти положения убедили не всех, и появилась теория «ведущего мотива» (führende Motiv) [36, 16—32]. Утверждалось, что в основе структуры элегии Тибулла лежит ведущий мотив, который, разделяясь на лейтмотивы или присоединяя вспомогательные мотивы, все же остается основным. Обе эти теории продолжают существовать до сих пор, и каждая из них имеет сторонников [12; 41; 42].
Картины прошлого, настоящего и будущего, которые приносит и вновь уносит постоянное «скольжение мыслей», в элегиях Тибулла никогда не останавливаются, не фиксируются, они вечно движутся, переплетаются, меняются. Прошлое всегда окутано уютным светом. Поэт не только хвалит вино, приготовленное дедами (Π 1, 26), но и усердно старается сохранить крестьянские традиции, обряды, обычаи. Его посуда такова же, как и у предков (Ι 1, 39), а в доме стоят фигурки домашних божков ларов, передаваемые из поколения в поколение (I 3, 34; I 10, 15—18). Он предпочитает скромный образ жизни, присущий предкам. «Желтое золото пусть другой собирает и копит», — заявляет он, начиная I книгу элегий (Ι 1, 1). Это тот же принцип жизни, который Вергилий вложил в уста царя Эвандра: «Гость мой, решись, и презреть не страшись богатства» (Aen. VTII 364). Тибулл хочет спокойно жить в деревне, довольствуясь малым и не участвуя в военных походах (Ι 1, 25—26), он осуждает войну как результат алчности и источник наживы: «Золота это соблазн и вина» (I 10, 7).
Крестьянин, вырастивший детей и спокойно ожидающий старости, поэту милее, чем воин (Ι 10, 39—42). Тибулл поет гимн богине Мира, называя ее кормилицей — alma. Мир, как Мать Земля, приносит плоды и хлеба, наполняет соком виноградные грозди, обрабатывает поля, ведет быков на пашню (I 10, 45—68). Таким образом, в поэзии Тибулла мы видим надежды римлян на мир и радость по поводу того, что мечи ржавеют, а мотыга и плуг блестят.
С другой стороны, в элегиях Тибулла звучат и милитаристские нотки. Военные походы и сотни раз проклятая добыча в доме его друга Мессалы — не такая уж плохая вещь:
Ты, о Мессала, рожден воевать на морях и на суше,
Чтобы доспехи врага твой разукрасили дом.
(Ι 1. 53—54)
Тибулл не хочет отправляться в походы, но с удовольствием будет слушать рассказы о войне (I 10, 31—32). Он уверен, что военные победы доставляют славу воину и его родне (II 1, 33—34). В 7 элегии I книги, в которой прославляется триумф Мессалы после покорения Аквитании, поддерживается завоевание не только Аквитании, но и множества стран от Атлантического океана до Сирии. Таким образом, в поэзии Тибулла есть некоторое противоречие, характерное, кстати, и для Проперция [4, 104—159]. Однако оно, видимо, не означает непоследовательности авторов, поскольку противоречишь была сама действительность [25, 33—76].
Римляне радостно встретили мир, воцарившийся после битвы при Акциуме. Главным, конечно, был внутренний мир, мир среди граждан. Однако, как мы уже упоминали, Август гордился, когда святилище Януса закрывалось по поводу окончания любой войны. С другой стороны, римляне претендовали на роль владык мира, гордились обширностью и мощью империи. Отголосок такой гордости мы слышим и в поэзии Τибулла:
Рим, для подвластных земель роковым твое имя пребудет
Там, где на нивы свои с неба Церера глядит,
Там, где рождается день, и там, где река Океана
Моет вечерней волной Солнца усталых коней.
(II 5, 57—60)
Стоит отметить, что эти мысли похожи на миссию римлян, напиленную в «Энеиде» устами Анхиза:
Tu regere imperio populos, Romane, memento!
Римлянин! Ты научись народами править державно!
(Aen. VI 851)
Тибулл употребляет то же самое слово regere (править, властвовать):
Roma, tuum nomen terris fatale regendis...
Рим, для подвластных земель роковым твое имя пребудет...
(II 5, 57)
Видимо, эта идея крепко засела в умах римлян, потому что w повторяет даже Тибулл, элегии которого из-за специфики жанра не обязательно должны были выражать этот всеобщий энтузиазм и подъем.
Иногда утверждают, что Тибулл был в оппозиции к Августу [44, 72—76], так как он ни разу не упомянул его имени. Конечно, элегик, может быть, и не был в восторге от личности принцепса, однако нельзя не заметить, что его творчество передает те же самые настроения римского общества, на которые Август опирался в своей политике и которые вдохновлял (оба процесса происходили, вероятнее всего, одновременно). Это идеи мира, величия Рима, а также возрождения и сохранения обычаев предков. Прошлое в элегиях Тибулла не только связывается с настоящим, но прямо-таки живет в настоящем и переходит в будущее, а время в поэтическом мире Тибулла понимается как нескончаемое течение повторяющихся элементов. Предки возрождаются в потомках. В его поэзии появляются портреты отца и сына, дедушки и внука (parens, filius, natus, proles, avus, nepos). Своему другу и покровителю Мессале поэт говорит:
Ты же потомство расти, Мессала! Оно да умножит
Подвиг отца, окружив почестью старость его.
(I 7, 55—56)
Помещая рядом портреты ребенка и взрослого (отца или деда), Тибулл подчеркивает преемственность поколений. В творчестве Проперция и Овидия этого мотива нет, а поэтическому миру Тибулла он придает черты патриархального постоянства, прочности, вечности и гармонии.
Элегии Тибулла с дедовскими временами связывают и описания праздников, обрядов (Ι 1, 35—36; I 7; I 10, 49—52; II1, II 2; II 5, 95—99), жертвоприношений (Ι 1, 11—18; Ι 1, 23—24; Ι 10, 27—28). В его элегиях мы находим много слов из сакральной лексики (superi, numen, ara, sacrum, hostia, templum, tura, libum, pius etc.). Семантические признаки сакральной сферы распространяются и на другие сферы, придавая им свой оттенок. Шерсть белоснежной овцы, которую прядет деревенская девушка, овца, ягненок — это обычные бытовые явления, однако эта овца блестит (lucida ovis — II 1, 62) так, как блестят созвездия (lucida signa — I 4, 20), белорунный барашек (candidus agnus — II 5, 38) светится тем же самым божественным сиянием, которым окружены люди, приносящие жертвы (candida turba — II 1, 15), и сами боги (candida Aurora — I 3, 94; candida Рах — Ι 10, 45). В таком контексте даже недавно отжатое вино (candida musta — Ι 5, 24) не только выглядит как сероватая пенящаяся жидкость, но и приобретает черты праздничного, приподнятого, сияющего мира, в котором царствуют мир и покой.
Однако такая идиллия художественного мира Тибулла не Является абсолютной: дисгармонию в нее вносит мотив любви. Лирический герой Тибулла беспрестанно жалуется на жесткость Амура, неверность и жадность возлюбленной, плачет, умоляет, причитает, стонет, попав к ней в рабство:
Рабство печально мое, и цепи меня удручают;
Но горемычному впредь пут не ослабит Амур.
(II 4, 3—4)
Обязательно нужно подчеркнуть, что влюбленного совсем не интересует предмет любви, для него важна только его страсть, его чувства: я так влюблен, что торчу у ее порога как привратник (Ι 1, 55—58); я так мучаюсь, что нигде не нахожу покоя (I 2, 76—8ο); я не могу уехать из Рима, потому что не в состоянии расстаться с любимой (Ι 1, 54—56; I 3, 21—22); я плачу и мучаюсь из-за ее неверности (I 5, 37—38); я так влюблен, что готов ради нее выполнять самые трудные работы (II 3, 5—10). Юношу обижают жадная, не обращающая внимания на его поэзию гетера, хитрая сводница, опасные соперники. Эти типичные персонажи — не только памятные знаки элегического жанра, они имеют, по нашему мнению, и семантическую функцию: они показывают, как много опасностей и препятствий подстерегает несчастного героя, какими сильными должны быть его страдания при столкновении с такими трудностями. Ту же самую семантическую нагрузку имеют образы цепей, розог, рабства, запертых дверей. Они нужны, чтобы придать любви многозначительность.
Поэт подчеркивает не только значение своего чувства, но и сто исключительность. Многие страдают из-за любви, но его чувства особенные. Амур ранил много сердец, но «особенно мне! Израненный, год уж лежу я» (II 5, 109). Свою любовь поэт показывает как особенное, только ему свойственное чувство. Берясь за роль amator, подчеркивая исключительность и индивидуальность своего чувства, он выделяется из окружения. И делается ему даже враждебным: пусть другой отправляется в походы, а я остаюсь с любимой (Ι 1, 55; I 2, 73—74). Он готов отказаться даже от поэзии (II 4, 15); противопоставляет себя природе (II 4, 7—10). Возвышая свою любовь, лирический герой разрывает связь с предками. Он заявляет, что готов отказаться от величайшей святыни — отеческого дома:
Если бы предков гнездо продать она мне приказала, —
Лары, прощайте! Теперь все распродам я с торгов!
(II 4, 53—54)
В 6 элегии II книги упоминается смерть выпавшей через окно и разбившейся маленькой сестренки суровой Немезиды (II 6, 29—40). Бесспорно, возлюбленная не виновата в трагической случайности, однако рассказ о смерти девочки идет после упреков и жалоб поэта на жестокость Немезиды и делает портрет любимой еще более мрачным. Мы уже упоминали, что в элегиях Тибулла часто появляется образ ребенка. Обычно он находится рядом со взрослым и выглядит светлым, поскольку связан с надеждами на будущее, с идеей преемственности поколений. Здесь же образ умершего ребенка, залитого кровью, как бы еще раз подтверждает отрицание традиции и будущего.
Разрывая эти связи, лирический герой утрачивает моральные установки. Он говорит о себе, что готов совершать преступления (II 4, 21—24). Отделяясь от своей среды, лирический герой как бы выпадает из вечного круга, по которому движется традиционное патриархальное бытие. Он начинает смотреть на жизнь не как на бесконечный ряд повторяющихся элементов, а как на определенный отрезок времени, имеющий начало и конец. Появляются образы временности и хрупкости существования, человек начинает торопиться воспользоваться дарами жизни (Ι 1, 69—70; I 4, 27—28; I 8, 47—48). Он забывает о вечности жизни, о непрерывной смене поколений.
Однако это противоречие в творчестве Тибулла не является ни резким, ни отчетливым. Главное смягчающее средство здесь, возможно, — это установка не придавать конкретных признаков ситуациям, в которых действует лирический герой, уравнять все элементы художественного мира. В элегиях Тибулла нет ни сюжетного времени, ни указаний на место действия, ни описания изображаемых объектов, пейзажей. В творчестве этого элегика немало бытовых вещей и явлений, но их конкретность уничтожают две вещи.
Во-первых, праздничное настроение обрядов и жертвоприношений лишает вещи черт повседневности. Во-вторых, поскольку художественный мир элегий существует в вечном, вневременном пространстве, его лексический уровень утрачивает реальность и вещественность. Прядение при лучине, прялка, мотки ниток, кудель, задремавшая за работой девушка и другие конкретные детали (I 3, 83—90) существуют здесь не самостоятельно и реально, а являются мечтой и желанием Лирического героя. Слова lucerna, stamina, colus, pensa etc. еще не становятся символами, однако все повседневное, реальное, бытовое здесь поднято на высоты мечты. Таким образом, по своему абстрагируя все черты художественного мира элегий, Тибулл устраняет противоречия, поэтому его поэзия дышит гармонией и душевным уютом, уже две тысячи лет завораживающим читателей.